кат-1: шапка, ахтунги, примечаниякагбе это
ахтунги: мандрагоротрава отличается хорошей такой непрописанностью, хотя бы в силу отсутствия многих кусков. тут оно всё вылезает по определению, кто не в курсе травы - иззните, текст реально нельзя считать полноценным без. да, я графоман. такая пичаль. ахтунги нормальные: текста много (для такого содержания - даже Много), там в основном трёп, трёп и ещё раз трёп, с регулярными отсылками к событиям, которых почти никто не знает, с резкими немотивированными вспышками пафоса, нелогичного бреда и прочих отклонений мозга от праведного пути просветления. ещё там как бы недо-рейтинг, которого даже мне показали куда меньше, чем можно было, и гораздо больше, чем следует. и псевдонаукие слова ещё в количестве, приткнутые внезано там, где эти больные существа не умеют говорить нормальным языком. я не знаю, чего ещё напейсать в ахтунгах, кроме того, что это реально пиздец-текст, который я даже не думал, что так разрастётся
ахтунг ещё: возможны описки-опечатки. если какой-нибудь герой заметит, можно ткнуть. у меня нет сил вычитывать его повторно, но не отвязаться от главной части я уже не могу, так что придётся вешать.
кагбе вот))
кат-2: собственно многотекста
*
"И тысячи зелёных стрел..."
- Но у тебя получилось, - говорю я и сажусь рядом с ним на край стола. - Ты ведь хотел такого результата? Теперь можешь видеть его.
Солнце едва просачивается сквозь деревья и изредка мерцает бликами в широкое окно.
- Да, - произносит он спустя несколько секунд.
- У него оказался достаточно цельный фрагмент генома, чтобы получить жизнеспособное потомство, - продолжаю я. - Первое поколение уже существует.
Клайнфельдер хмурится.
Я всё ещё плохо знаю человеческую мимику, чтобы делать точные выводы. Но я знаю его.
И когда я наклоняюсь ближе и заглядываю ему в глаза, я вижу недоверие. Вижу тревогу.
- Мы победили, - говорю я.
Он опускает глаза, продолжая хмуриться.
- Ещё нет данных о том, способно ли первое поколение к тому же уровню...
- Есть данные. - Он снова смотрит в меня, впивается распахнувшимися глазами в моё лицо. - Я теперь - твои данные. Я проверяю их, каждого. Я не самый... удачный образец, но я знаю, что происходит в их телах на молекулярном уровне. Сбоев пока не было.
Он смотрит на меня, больше ничего не спрашивая.
Тогда, ещё в лаборатории, у него были чёрные глаза, словно без зрачков, как две капли нефти на всю радужку. К тому времени, как он пришёл сюда, у него не только закончились стимуляторы, но были израсходованы практически все ежедневные препараты. Заставлять организм работать на прежнем уровне стало нечем.
Глаза у него оказались прозрачные, серовато-зелёные, с выцветшей радужкой. Зрачки, которые раньше заливали её всю - разной величины, и тот, который шире, очень слабо реагирует на свет. Давнее повреждение одного из отделов мозга, но я начисто забыл, какого именно.
- Мы победили, Клайнфельдер.
Тогда он закрывает глаза и медленно выдыхает.
Я понимаю, что он меня услышал.
Снаружи зеленеет роща, подступающая прямо к дому, а кое-где и вливающаяся в него - через давно выбитые окна, неплотно закрывающиеся двери, трещины в стенах, в полу. В доме живёт мох, он застилает почти весь первый этаж, ползучие вьюны и побеги, постепенно прорастающие сквозь стены. Одну из них постепенно заменило собой старое, наполовину мёртвое дерево, росшее когда-то позади дома слишком близко к фундаменту. Через его отмершие части тоже пробиваются корни и трава, а поросль по краям дома с каждым годом будет становится всё смелее и сильнее.
Роща обступает наш дом, и вокруг него, между самыми старыми деревьями, во влажной земле прячется уже с полдесятка крупных закрытых луковиц. Они спят, медленно набираясь сил, питая землю вокруг, кажется, одним своим наличием. Роща охраняет их надёжнее, чем это мог бы сделать я в любой лаборатории.
Я знаю точно расположение каждого из них, нашёл бы без помощи глаз, слуха или даже памяти.
Дети существа, проходившего по лабораторным отчётам под номером двадцать два.
Или - как и он сам, дети доктора Сары Клайнфельдер.
Маленький альраун, которого я вытащил из уничтоженного сектора, где погиб Фридрих, похож на пятилетнего ребёнка. Благодаря ему их, спящих, станет больше. Мы ищем оптимальные соотношения циклов, мы осторожно проверяем на них влияние побочных факторов, я езжу в города и привожу сюда больше реагентов, чем думал, что смогу достать.
Если судить по нам двоим, в остальных должно быть достаточно человеческого, чтобы научить их тому, чему я сейчас учу его, второго.
И только.
Снаружи зеленеет роща, яркое не по-весеннему солнце почти не приносит ей вреда.
Главный результат у нас есть.
Дальше - только техника.
- Я чувствую дым, - негромко замечает он. Думает несколько мгновений, и вдруг оглядывает меня так, словно заметил что-то совсем неожиданное - и иронично поднимает брови. - Ты куришь?
- Здесь, наверху, - отвечаю я. - Они не любят дыма.
Клайнфельдер медленно рассматривает меня - как свитер порвался на плече, а я зашивал его хирургической нитью, чтобы не сквозил. Как снова отросшие волосы у меня собраны на затылке, потому что ещё слишком короткие, чтобы было легко отсечь, но уже мешают смотреть. Как металлическая капсула висит у меня на шее на верёвке. Свитер истёрт на плече от ремней - от сумки, не от автомата.
Автомата я почти и не успел поносить, не говоря уж об остальном.
- Ты провёл с ними много времени. С теми людьми.
- Наверное, да.
Дыма в воздухе я не чувствую, но ему, вероятно, хватает и остаточных следов.
- Знаешь, - негромко говорит он.
- М?
- Мне теперь кажется, ты сейчас куда больше человек, чем я.
Я не могу понять, улыбается он под своей повязкой или нет. Мне не очень понятно, что можно на такое ответить, но может быть - ну, с какой-то долей вероятности, - догадываюсь, почему он так думает.
- Ну, по крайней мере, если верить порядковым номерам, я стою немного ближе к вам, чем двадцать второй... образец, да?
- Ты правда считаешь, что дело в этом?
- Нет, конечно.
По его снова ставшему внимательно-удивлённым лицу я вспоминаю, что он никогда не видел в лаборатории, чтобы мы улыбались.
- Ну, так получилось, - добавляю я, пожимая плечами. - Я постепенно учусь.
- Быть как человек.
- Быть настолько человек, насколько есть.
Клайнфельдер качает головой. Поморщившись, глубоко вздыхает, какое-то время сидит почти неводвижно, прикрыв глаза. Выравнивает дыхание. Лёгкая гримаса, как от боли, постепенно исчезает с видимой части его лица, - медленно, потому что даже мелкие жесты сейчас требуют от него сил, которых и без того немного.
Я начинаю думать, что он прав насчёт себя и людей, потому что мало кто из людей в таком состоянии остался бы в сознаниии. Тем более столько времени.
Я наливаю в мерный стакан воды на два глотка, но он делает лёгкое движение пальцами, и стакан приходится отодвинуть.
Через какое-то время он снова открывает глаза.
- Учишься, - задумчиво произносит он, чуть прищурившись. Со слабой тенью любопытства спрашивает: - А имя у тебя теперь есть, образец двадцать один? Как тебя называли люди, к которым ты пришёл?
Имя, которое я назвал вместе с чужим пропуском Фридриху и Эльзе, прозвучало только один раз и именно тогда. Кажется, им вовсе не казалось, что я похож на человека, даже если они об этом не задумывались. Во всяком случае, нужды называть меня по имени за всё это время каким-то образом ни разу не возникло.
Так что...
- Я не помню.
- Тебе оно понадобится.
Я прохаживаюсь по комнате. В ней тоже нет стекол, оконные проёмы смотрят прямо сквозь неё. Иногда я натягиваю на них стерильную мембрану, если в работе никак не обойтись без изоляции. Но это редко бывает нужно.
Широкий подоконник, на котором сидит Клайнфельдер, покрыт чистым полотном. Я сам использую его, когда приходится спать здесь, а не внизу. В качестве постели для человека, который не в состоянии подняться большую часть времени, он себя полностью оправдал.
- Так дай мне имя, - говорю я, поворачиваясь к нему. - Кажется, самое правильное будет сделать это тебе, да?
Он смотрит, не моргая.
Я возвращаюсь к нему, даю в руки стакан с водой, помогая удержать его в подрагивающих ладонях. Пальцы без слоёв защитной ткани выглядят хрупкими, как измороженные ветви, обтянутые сухой и неправдоподобно тонкой сероватой бумагой. Холодноватые, сухие, выхолощенные годами в лаборатории и чем-то ещё более долгим - до неё.
Я по старой привычке опускаю глаза, когда он приподнимает повязку на лице и делает несколько глотков воды.
- Так что? - спрашиваю я, когда он снова откидывается назад. - Дашь?
Он издаёт негромкий звук, похожий на глухой смешок.
- Дам, если выживу.
Я сажусь рядом, примостившись на краю подоконника. Клайнфельдер прикрывает глаза и начинает негромко говорить, зная, что я внимательно слушаю.
- Важное - пик будет завтра, возможно, я не выдержу раньше. Сейчас мне трудно, но это за счёт накопившихся в организме веществ и привычных реакций. С такими исходными, как мы помним, шансов у меня почти нет. Минимальная вероятность того, что среда, которую вы освоили, чем-то поможет... Она есть. На неё я и расчитываю, если можно так сказать. Но...
Я слышу паузу в его речи, наверное, за секунду до того, как у него на мгновение сбивается дыхание. Снова подаю стакан.
Первое, что приходит в голову, - жаль, что у меня нет адреналина, на всякий случай. На адреналин он бы не ругался, и было бы проще, если что-то пойдёт не так прямо сейчас, например.
Тонкий, едва заметный звон по стеклу стакана, кажется, вот-вот перейдёт в хруст.
- Завтра утром, - продолжает он, слегка отдышавшись, - скорее всего, я не проснусь. Это будет кома. Через пару суток, может, больше, мы выясним, насколько ваше влияние меняет условия среды.
- Мы можем вмешаться, - замечаю я.
- Я знаю.
- Но не хочешь.
Я не спрашиваю, как бы это ни выглядело. Мы с ним уже начинали этот разговор.
Он едва заметно качает головой.
- Я устал, - просто говорит он. Открывает глаза, смотрит на меня неожиданно прямо и жёстко. Я почти не вижу, чего ему это стоит. - От боли и страха тоже, от беспомощности. Это такая... Полужизнь. Но гораздо больше я устал от незнания того, имеет ли что-то из моих действий тот смысл, который мне нужен.
- Я не понимаю.
- Значит, не нужно, - резко отвечает он. Вздыхает и снова продолжает почти спокойно, но с той же отчаянной какой-то уверенностью: - Если результат есть, я его получу. Если нет - с остальным вы справитесь и без меня. Это будет моя главная возможность проверить, насколько мы не ошиблись. Установить точное значение такого важного фактора для меня гораздо важнее, чем...
Тогда я спрашиваю:
- Зачем ты мне врёшь?
Клайнфельдер замолкает.
Солнце светит сквозь деревья за окном, но в окно падают только отдельные, совсем мелкие блики. Если долго всматриваться, можно различить едва заметные частицы пыли в воздухе. Обычные, не токсичные. Но тестировать на стерильность каждую пылинку невозможно, поэтому на лице Клайнфельдера остаётся влажная защитная повязка, а большая часть тела закрыта, как и прежде.
- Потому что я не знаю, от чего умираю.
Вот это он произносит совсем тихо, на одной ноте, словно ему сдавило горло.
Усмехается тихо, как-то хрипло и с совсем незнакомой мне интонацией.
Говорит, глядя в окно на деревья:
- От моего иммунитета и эндокринной системы почти ничего не осталось, часть органов работает на искусственных заменителях, сердце - на стимуляторах, и список можно продолжать столько времени, что я не доживу до его конца. Без постоянной искусственной поддержки всё это развалится. Но главное не в этом.
Я никогда не видел его таким.
Если то, что звучало до этого, казалось мне странным для него, то теперь мы коснулись чего-то, о чём у меня никогда не было информации вообще.
- Спецкомиссия, в которую входил Вежин, занималась составом моих препаратов, терапией, практически - контролем моей работы и всего, что с ней связано. Это означает, что у массы неизвестных мне людей была и остаётся информация обо мне и проекте, не формальная, настоящая. У них оставался доступ к ней и ко мне всё время с момента, когда ты ушёл. Я не знаю, что они могли предусмотреть, но не исключаю, что ваш побег, а потом и мой, в том числе. Если так, то возможностей подстраховаться у них было больше, чем я могу себе представить.
Я качаю головой.
- Это слишком... Маловероятно. Почти нереально, ты же понимаешь.
- Почти, - кивает он. - У нас работает очень много малых вероятностей последнее время, не находишь? Даже один шанс из сотни тысяч - повод не рисковать.
- Ты думаешь, что среди твоих препаратов были не только твои?
- Я боюсь, - медленно, через силу произносит Клайнфельдер, - оказаться ловушкой, которой вы не сможете избежать. Ты понимаешь, о чём я говорю, верно? Вас трудно убить или серьёзно покалечить, но сейчас слишком важно, чтобы эта часть опыта не сорвалась. Я не знаю, чего опасаться, правда не знаю. Токсин, вирус, маркер, всё, что угодно. С которым вы ничего не успеете сделать. Это тело - свалка искусственного мусора, в которой может быть заложена любая бомба. С тем, что может активизироваться самостоятельно, ты справишься, я почти не сомневаюсь. Но если вы сунетесь работать...
- Изнутри, - тихо говорю я.
Медленно раскрываю перед ним ладонь, показываю сухую кожицу между пальцами. Так же медленно, перед лицом, чтобы он видел, выворачиваю руку и демонстрирую ребро ладони, где под слоем тонкой полупрозрачной кожи едва ли не шевелятся дремлющие тонкие корешки. Словно нитью прошитая ладонь слегка немеет.
- Забудь, - почти шёпотом произносит он, не отрывая взгляда от моей руки. - Если там что-то есть, тебе этого не обнаружить. Они не дураки.
- Наверное, - я убираю руку, но ладонь не отпускает.
Клайнфельдер, глубоко вздохнув, откидывается назад, снова полулёжа упирается спиной и затылком в старое гладкое дерево бывшей оконной рамы. Наполовину опущенные веки у него чуть подрагивают.
- Над проектом работало много людей, не все из которых разучились говорить в моём крыле. К сожалению.
- Ты параноик, - отвечаю я.
Я не знаю, чем ещё можно приглушить его тревогу, и объяснения тому, почему не считаю её обоснованной, у меня нет.
- Этому понятию тебя тоже научил твой ручной спецназ?
- Этому меня вся лаборатория учила, сколько себя помню. Особенно твоё крыло.
Он не сводит с меня взгляда, и я снова поднимаюсь и начинаю бродить по комнате. Вот этому как раз - научили. Не знаешь, куда идти - перемещайся, меняй положение в пространстве, дислокацию, что угодно. Какой-нибудь фактор изменится и даст тебе новую возможность - изменится для тебя или для тех, кто за тобой наблюдает. Про факторы меня учил ещё Клайнфельдер, давно, про дислокацию - Эльза, про остальное - уже не имеет значения.
Наверное, наблюдать за моим мельтешением перед глазами он устаёт, поэтому отворачивается к окну.
- Тебе страшно? - говорю я, останавливаясь.
- Да. Безумно.
Он смотрит в окно. По шелесту листьев на деревьях, по неровному гулу вдали, по меняющемуся составу воздуха чувствуется, как поднимается ветер.
- Клайнфельдер.
Он не отвечает, продолжает молча следить за колышащимися деревьями снаружи. Роща подступает к дому, как море к берегу.
Под первой же волной этого моря начинается живое дно. У меня словно на внутреннюю сторону черепа нанесена его точная карта.
Я снова сажусь рядом, протягиваю руку, касаясь его ладони. Кисти у него лежат разжатыми на светлой ткани, и он даже не вздрагивает от прикосновения к обнажённой коже. Я чётко помню, что когда-то было в стерильных, насколько возможно, условиях лаборатории, когда ему показалось, что защитный слой перчатки повреждён острым краем бумаги. И ещё яснее понимаю, насколько далеко всё зашло сейчас.
Я беру его кисть в руки. У него пальцы длиннее моих (так почти со всеми взрослыми людьми, ещё и поэтому нас легко принимают за совсем юных подростков), но я легко удерживаю их в сложенных ладонях. Как ветки, пробитые морозом. И кожа - не бумага даже, а сухой лист, с точно такими же тонкими прожилками сосудов, только тёмными.
Я держу его за руку и ловлю себя на мысли, что не знаю точно, сколько вообще живут люди. И сколько ему лет.
И ещё - что я хочу, чтобы он их увидел. Чтобы они увидели его. Потому что я никогда не смогу дать им столько информации и навыков, сколько сможет он. У меня столько нет.
И ещё почему-то, чего я не знаю.
Слишком непонятно. И на самом деле - я тоже не знаю, что нужно делать.
И ещё я понимаю, что ведь и вправду ничего не знаю о том, как люди чувствуют страх. Но то, что ощущаю в этой ситуации я, мне не нравится. Её нужно исправить. Слишком непонятно и слишком мало информации, но - нужно.
Через секунду я замечаю, как сжимаются мои пальцы.
Клайнфельдер поворачивает голову и смотрит прозрачными глазами сквозь меня. Усмехается почти неслышно.
- Людей утешают немного не так.
Голос у него тихо звенит, как трещина, прошедшая по стеклу.
Тогда я сажусь ближе, обвиваю руками его плечи и осторожно притягиваю к себе.
Я никогда никого не обнимал, кроме Эльзы в тот раз. Но тогда у каждого моего движения была конкретная функция, а думать и направлять их не было ни нужды, ни возможнеости.
Эльза тогда приникала ко мне сама, мягко, легко, не понимая, что происходит. Она знала, что ей нужно, лучше, чем я. Ещё у неё было молодое, здоровое и сильное тело, перестрелка и погоня за плечами и набор не опасных для жизни ран, тогда как у меня - частичная кровопотеря, состояниегде-то между паникой и трансом и полное непонимание того, что я делаю.
Клайнфельдер замирает неподвижно на несколько секунд, кажется, даже дышать перестаёт. Тонкое сухое тело - кости, обтянутые кожей и тканью, в нём имплантов не отличишь от первоначального материала, - застывает напряжённо, до звона. Я едва заметно сжимаю руки.
Сердце колотится легко и чуть неровно, я слышу сквозь этот напряжённый звон.
Обрывки рваного, хаотичного ритма, в котором работает его организм, не разобрать сначала, они долетают отголосками и быстро рассыпаются, когда пытаешься на них сосредоточиться.
Я кладу ладони ему на спину и прижимаю к себе чуть сильнее.
Медленно, очень медленно он выдыхает. И почти тут же это костлявое тело прижимается ко мне, неровно, угловато, словно вслепую. Словно я - что-то вроде стены, на которую сейчас только и можно опереться, чтобы не упасть. Впрочем, не исключено, что так и есть.
В плечо мне упирается сквозь ткань острый подбородок.
Я закрываю глаза.
Клайнфельдер впивается пальцами мне в спину, словно руки ему сводит судорогой. Я вдруг понимаю, что он, скорее всего, не дотрагивался до людей гораздо дольше, чем я. И может быть, разница между ними и мной для него сейчас действительно не имеет значения.
Я чувствую, как его слегка трясёт, словно по позвоночнику проходят мелкие электрические разряды, и веду по его спине ладонью. Сквозь ткань позвонки тоже угловатые, и я не уверен в том, что они из кости.
- Ты слышал меня, - шёпотом произношу я. Он молчит, не отстраняется, только словно хрупкая кора едва заметно теплится под моими пальцами. - Я не знаю, что ещё говорят и делают люди в таких условиях. Я могу только то, что могу. Делай с этой информацией, что хочешь. Но ты меня слышал.
- Да, - больше похоже на выдох, но большего мне от него и не нужно.
Мелкая дрожь, которую я чувствую, постепенно успокаивается. Словно я заглаживаю её ладонью в острый позвоночник, постепенно ведя рукой вверх, к шее.
Второй - не отпуская его.
Не знаю, что тогда будет.
- Если ты сейчас не веришь себе, - ещё тише шепчу я, поднимая голову и пытаясь заглянуть ему в глаза. - Мне ты ещё веришь?
Клайнфельдер смотрит на меня, и зрачки в его светлых глазах почти одинаково широки. Мне начинает казаться, что они тоже пульсируют, надламывая растрескивающуюся радужку.
Он медленно кивает и снова опускает голову.
Хорошо.
Я провожу рукой по его плечам, нахожу на ощупь обнажённый участок кожи на шее. Под ней остро ходят шейные позвонки, острые ещё до того, как дотронешься.
Вот теперь он вздрагивает, резко, стоит только коснуться этой кожи пальцами. Дыхание мгновенно учащается, сердце глухо стукается сквозь его рёбра мне в плечо. Но я едва касаюсь, застываю, проводя по ней ладонью, успокаивающе, насколько могу, сжимаю другую руку.
Спустя несколько мгновений он снова чуть заметно кивает и почти кладёт голову мне на плечо.
Почувствовать, как мои корни входят в тело и находят капилляры, практически невозможно - минимальная доза нейротоксина, которую мгновенно получает кожа, лишает её нервы возможности зафиксировать повреждение. Получается что-то вроде укуса комара. Внешние корешки совсем тонкие, они проникают неглубоко под кожу на какие-то секунды, и обычно этого достаточно.
Нас тренировали когда-то для того, чтобы хватило и меньше.
- Подожди... - произносит Клайнфельдер одними губами, и мне начинает казаться, что он всё-таки это чувствует.
Его дыхание постепенно выравнивается - я ощущаю той ладонью по ударам пульса. Они отдаются где-то в солнечном сплетении.
- Тебе больно? - спрашиваю я.
Он медленно качает головой. Вздыхает, сидит просто так какое-то время.
Что я уже убрал руку, он замечает, только когда я чуть отстраняюсь, сжимаю ладонь и по привычке прячу её в широком рукаве свитера. Другой рукой поправляю край ткани, прикрывая участок кожи у него на шее, и помогаю прислониться обратно.
Клайнфельдер смотрит на меня, не моргая.
- Мне понадобится два-три часа для синтеза более-менее несложного вещества, - поясняю я, показывая ему прикрытую рукавом кисть. - Не знаю, с каким составом. От него должно стать немного легче. Ну, до завтра.
Он так же медленно качает головой, разглядывая меня как в первый раз.
- Ты не запрещал мне брать образцов на анализ, - добавляю я.
- А теперь поздно.
- Угу.
Он дотрагивается ладонью до моей второй, свободной руки, и кивает. Потом откидывается назад, упираясь затылком в тёплое дерево окна. Остаётся сидеть так, когда я поднимаюсь, прохожу по комнате, прикидывая, что из лежащих на столе и полках инструментов мне может понадобиться.
Потом прикрывает глаза и негромко говорит:
- Я буду ждать.
Катализатор. Два часа, три - слишком много, мне нужно придумать просто, с помощью чего я могу ускорить процесс, не нарушив. Я помню, что нужно сделать. Клайнфельдер может говорить, что угодно, но он вымотан до предела, и судя по моим первым ощущениям, пребывать в сознании с такими показателями долго не сможет.
- Хорошо.
Я ухожу, не трогая двери, да и ему сейчас нет до неё дела. Впрочем, кажется, я не трогал её с тех пор, как здесь оказался, и вряд ли она всё ещё в состоянии выполнить свою функцию, не развалившись у меня в руках.
Значит, катализатор.
Внизу мягкий мох пружинит под моими ногами, и когда идёшь один, в нём не остаётся следов.
Из небольшого углубления в стене, куда уходит несколько извилистых светло-зелёных стеблей, за мной наблюдают раскосые, чёрные в прозелень глаза. Смотрят не моргая несколько секунд, потом исчезают в нише. Стебли, протянувшиеся туда застывшими гибкими змеями, начинают медленно наливаться зеленью, потом - темнеть.
Где-то снаружи слышится птичий крик, замолкает. Роща подступает волнами к самому дому, едва пропуская солнце.
Ветер не прекращается.